5 числа августа во весь день были мы свидетелями весьма жаркого сражения под стенами Смоленска. Неприятель отчаянно нападал и старался овладеть укреплениями то с одной, то с другой стороны города; самое же большое его стремление было на так называемые Малаховские городские ворота; во весь день артиллерия его не переставала стрелять по городу и кидать в оный гранаты.
К вечеру весь город пылал (строение большею частию было деревянное); даже окружавшие город старинные каменные башни — все было в огне, все пылало. Вечер был прекраснейший, не было ни малейшего ветра; огонь и дым, восходя столбом, расстилался под самыми облаками. Несмотря, однако, на гром пушек, ружейную пальбу, шум и крик сражающихся, благочестие русского народа нашло себе утешение в храме Предвечного. В восемь часов вечера в соборной церкви и во всех приходских раздавался колокольный звон. Это было накануне праздника Преображения Господня. Уже колокольни и даже самые церкви пылали, по всенощное молебствие продолжалось. Никогда столь усердных молитв перед престолом Всевышнего не совершалось, как в сей роковой час города.
Все только молились, не помышляя о спасении своих имуществ и жизни, как бы в упрек неприятелю, что наградою для него будет один пепел. Наконец, все утихло; кроме пожирающего пламени и треску разрушающихся строений, ничто не нарушало тишины. Неприятель прекратил нападение и занял прежнюю позицию вокруг городских укреплений. В городе уже никого не оставалось, кроме защищавших оный войск: все жители, оставя дома и свои имущества на жертву неприятелю, удалились из города. В продолжение всего того дня, дороги, ведущие в Россию, покрыты были несчастными жителями, убегавшими от неприятеля: старики с малолетними, женщины с грудными детьми — все бежало, не зная сами куда и что будет с ними. Нам оставалось одно только утешение, что неприятель был совершенно отбит на всех пунктах с большой для него потерей. Да и с нашей стороны оная была значительна; мы потеряли (как говорили) убитыми более шести тысяч человек, в том числе достойных генералов: Скалона и Баллу; неприятель же потерял более 20 тысяч человек. От пленных узнали мы, что у них, между прочими, в тот день убит был генерал Грабовский и ранены генерал Заиончик и многие другие.
На другой день все полагали, что битва под стенами Смоленска будет возобновлена; но вдруг неожиданно, в 12 часов ночи, армия получила приказание, оставя город и большую московскую дорогу, перейти на правую сторону Днепра и занять высоты, находящиеся в двух или трех верстах от города.
П. Тучков, генерал-лейтенант русской армии
Наполеон в беседе с пленным Тучковым
(Раненный в битве при Валутиной горе после отступления русских войск от Смоленска генерал Тучков попал в плен)
На пятый или шестой день после несчастного со мною происшествия вошел ко мне молодой человек во французском полковничьем мундире и объявил мне, что он прислан ко мне от императора Наполеона узнать, позволит ли мне здоровье мое быть у него, и если я сделать сие уже в силах, то он назначит мне на то время. Я отвечал, что хотя я еще и очень слаб, но, однако же, силы мои позволяют мне быть к нему представленным, когда ему угодно будет. На другой день поутру, часу в 10-м, тот же адъютант императора французов, как сказали мне, г. Флаго, вошед ко мне, просил меня, чтоб я с ним шел к императору.
Наполеон занимал дом, бывший смоленского военного губернатора, находившийся в недальнем расстоянии от дома, в коем жил маршал Бертье, начальник главного штаба, и который прежде занимался нашим начальником артиллерии. Пред домом императора толпилось множество солдат и офицеров, а при входе, по обеим сторонам оного, стояли кавалерийские часовые верхами. Лестница и передние комнаты наполнены были генералами и разными военными чиновниками. Мы, пройдя мимо них, вошли в комнату, где уже не было никого; у дверей, ведущих далее из оной, стоял лакей в придворной ливрее, который, при появлении нашем, отворил дверь и впустил меня одного в ту комнату, где был сам император Наполеон с начальником своего штаба. У окна комнаты, на столе, лежала развернутая карта России. Я, взглянув на оную, увидел, что все движения наших войск означены были на оной воткнутыми булавочками с зелеными головками, французских же— с синими и других цветов, как видно, означавших движение разных корпусов французской армии. В углу близ окна стоял маршал Бертье, а посреди комнаты — император Наполеон. Я, войдя поклонился ему, на что и он отвечал мне также очень вежливым поклоном. Первое слово его было: «Какого вы были корпуса?» — «Второго», — отвечал я. «А, это корпус генерала Багговута!» — «Точно так». — «Родня ли вам генерал Тучков, командующий первым корпусом?» — «Родной брат мой». — «Я не стану спрашивать, — сказал он мне, — о числе вашей армии, а скажу вам, что она состоит из восьми корпусов, каждый корпус — из двух дивизий, каждая дивизия — из шести пехотных полков, каждый полк — из двух баталионов; если угодно, то могу сказать даже число людей в каждой роте». Я, поклонясь ему и усмехнувшись несколько, сказал: «Вижу, что Ваше Величество очень хорошо обо всем осведомлены». — «Это немудрено, — отвечал он мне с некоторой скоростью: — всякий почти день, с самого отступления вашего от границ, мы берем пленных, и нет почти ни одного из ваших полков, из которых бы их у нас не было; их расспрашивают о числе полков и рот, в которых они находились; ответы их кладут на бумагу, и таким образом составляется сведение, о коем я вам теперь сказал». Помолчав немного, обратясь ко мне, он начал: «Это вы, господа, хотели этой войны, а не я. Знаю, что у вас говорят, что я — зачинщик оной, но это — неправда; я вам докажу, что я не хотел иметь войны, но вы меня к ней принудили». Тут он начал мне рассказывать все поведение свое с нами с самого Тильзитского мира, что в оном ему было обещано, как мы наших обещаний не выполнили, какие министр его подавал правительству нашему ноты, и что не только на них никакого ответа ему не давали, но даже, наконец (чего нигде и никогда не слыхано), посланника его не допустили к государю для личного объяснения; потом стали сосредоточивать войска в Польше, дивизию привели туда из новой Финляндии и две из Молдавии, подвергаясь даже опасности ослабить тем военные действия наши против турок. «Против кого же все эти приготовления были, как не против меня?—сказал он. — Что ж, неужели мне было дожидаться того, что вы, перейдя Вислу, дойдете до Одера? Мне должно было вас предупредить; но и по приезде моем к армии, я хотел еще объясниться без войны; на предложения мои вдруг мне отвечают, что со мною и переговоров никаких иметь не хотят до тех пор, покуда войска мои не перейдут обратно чрез Рейн. Что ж, разве вы меня уже победили? С чего взяли делать от меня такие требования?»
Я на весь сей весьма длинный его разговор не отвечал ни слова, а равно и принц Невшательский, к коему он несколько раз обращался в продолжение оного. Потом, обратись опять ко мне, он спросил меня: как я полагаю, дадим ли мы скоро генеральное сражение или будем все ретироваться? Я ему отвечал, что мне неизвестно намерение главнокомандующего. Тут он начал отзываться об нем очень невыгодно, говоря, что немецкая его тактика ни к чему хорошему нас не доведет, что россияне нация храбрая, благородная, усердная к государю, которая создана драться благородным образом, начистоту, а не немецкой глупой тактике следовать... Зачем оставил он Смоленск? Зачем довел этот прекрасный город до такого несчастного положения? Если он хотел его защищать, то для чего же не защищал его далее? Он бы мог его удержать еще очень долго. Если же он намерения этого не имел, то зачем же останавливался и дрался в нем: разве только для того, чтоб разорить город до основания? За это бы его во всяком другом государстве расстреляли. Да и зачем было разорять Смоленск, такой прекрасный город? Он для меня лучше всей Польши; он был всегда русским и останется русским. Императора вашего я люблю, он мне — друг, несмотря на войну. Война ничего не значит. Государственные выгоды часто могут разделять и родных братьев. Александр был мне другом и будет. Потом, помолчав несколько, как будто думая о чем-то, оборотясь ко мне, сказал: «Со всем тем, что я его очень люблю, понять, однако же, никак не могу, какое у него странное пристрастие к иностранцам... Как, неужели бы он не мог из столь храброй, приверженной к государю своему нации, какова ваша, выбрать людей достойных, кои, окружив его, доставили бы честь и уважение престолу?»
Мне весьма странно показалось сие рассуждение Наполеона, а потому, поклонясь, сказал я ему: «Ваше Величество, я — подданный моего государя и судить о поступках его, а еще менее осуждать поведение его, никогда не осмеливаюсь; я — солдат и, кроме слепого повиновения власти, ничего другого не знаю». Слова сии, как я мог заметить, не только его не рассердили, но даже, как бы с некоторой лаской, он, дотронувшись слегка рукой до плеча моего, сказал: «О, вы совершенно правы! Я очень далек от того, чтоб порицать ваш образ мыслей; но я сказал только мое мнение, и то потому, что мы теперь с глазу на глаз, и это далее не пойдет. Император ваш знает ли вас лично?» — «Надеюсь, — отвечал я, — ибо некогда имел счастие служить в гвардии его». — «Можете ли вы писать к нему?» — «Никак нет, ибо я никогда не осмелюсь утруждать его моими письмами, а особливо в теперешнем моем положении». — «Но если вы не смеете писать к императору, то можете написать к брату вашему, что я вам теперь скажу». — «К брату, дело другое: я к нему все могу писать». — «Итак, вы мне сделаете удовольствие, если вы напишете брату вашему, что вот вы теперь видели меня, и что я препоручил вам написать к нему, что он мне сделает большое удовольствие, если сам, или через великого князя, или главнокомандующего, как ему лучше покажется, доведет до сведения государя, что я ничего более не желаю, как прекратить миром военные наши действия. Мы уже довольно сожгли пороху, и довольно пролито крови, и что когда же нибудь надобно кончить. За что мы деремся? Я против России ничего не имею. О, если б это были англичане! Эго было бы другое дело». При сих словах, сжавши кулак, он поднял его вверх. «Но русские мне ничего не сделали. Вы хотите иметь кофе и сахар; ну, очень хорошо, и это все можно будет устроить, так что вы и это иметь будете. Но если у вас думают, что меня легко разбить, то я предлагаю: пусть из генералов ваших, которые более других имеют у вас уважение, как-то: Багратион, Дохтуров, Остерман, брат ваш и прочие (я не говорю о Барклае: он и не стоит того, чтоб об нем говорили); пусть из них составят военный совет и рассмотрят положение и силы мои и ваши, и если найдут, что на стороне вашей более шансов к выигрышу и что можно легко меня разбить, то пускай назначат, где и когда им угодно будет драться. Я на все готов. Если же они найдут, напротив того, что все шансы в выгоду мою, так как и действительно есть, то зачем же нам по-пустому еще более проливать кровь? Не лучше ли трактовать о мире прежде потери баталии, чем после? Да и какие последствия будут, если сражение вами проиграно будет? Последствия те, что я займу Москву, и какие б я меры ни принимал к сбережению ее от разорения, никаких достаточно не будет: завоеванная провинция или занятая неприятелем столица похожа на деву, потерявшую честь свою. Что хочешь после делай, но чести возвратить уже невозможно. Я знаю, у вас говорят, что Россия еще не в Москве; но это же самое говорили и австрийцы, когда я шел в Вену; но когда я занял столицу, то совсем другое заговорили; и с вами то же случится. Столица ваша — Москва, а не Петербург; Петербург не что иное, как резиденция, настоящая же столица России — Москва».
Я все сие слушал в молчании; он же, говоря беспрестанно, ходил по комнате взад и вперед. Наконец подошел ко мне и, смотря на меня пристально, сказал мне: «Вы лифляндец?» — «Нет, я настоящий россиянин». — «Из какой же вы провинции России?» — «Из окрестностей Москвы», — отвечал я. «А, вы из Москвы! — сказал он мне каким-то особенным тоном. — Вы из Москвы! Это вы-то, господа московские жители, хотите вести войну со мною?» — «Не думаю, — сказал я, — чтоб московские жители особенно хотели иметь войну с вами, а особенно у себя в земле; но если они делают большие пожертвования, то это для защиты отечества своего и угождая тем воле государя своего». — «Меня, право, уверяли, что этой войны хотят московские господа, но как вы думаете, если б государь ваш захотел сделать мир со мной, может ли он сие сделать?» — «Кто ж может ему воспрепятствовать?» — отвечал я. «А Сенат, например?» — «Сенат у нас никакой другой власти не имеет, как только ту, которую угодно государю ему предоставить»...
Возобновя потом опять мне желания свои, чтоб я написал брату все, что он мне говорил, он прибавил, чтоб я также написал в письме моем и то, что главнокомандующий наш весьма дурно делает, что при отступлении своем забирает с собою все земские власти и начальствующих в губерниях и уездах, ибо этим делает больше вреда земле, нежели ему; он же от этого ничего не терпит и никакой нужды в них не имеет, и хотя его уверяли, что он в России пропадет с голоду, но он теперь видит, какое это вздорное было опасение; видит, что в России поля так же хорошо обработаны, как и в Германии и во всех других местах, и что мудрено было бы ему пропасть с голоду в такой земле, где все поля покрыты хлебом; сверх этого, он имеет еще с собою подвижной хлебный магазин, из 10 тысяч повозок состоящий, который за ним следует и которого будет всегда достаточно для обеспечения его армии.
Продержав меня у себя около часу и откланиваясь, он советовал мне не огорчаться моим положением, ибо плен мой мне бесчестья делать не может. Таким образом, как я был взят, сказал он, «берут только тех, которые бывают впереди, но не тех, которые остаются сзади». Потом спросил меня, был ли я во Франции. «Нет», — 0твечал я. Вопрос сей он мне сделал таким тоном, что я тотчас подумал, что намерение его было туда меня отправить. И в самом деле, только что я вышел от него, принц Невшательский, выйдя почти вслед за мною, сказал, во-первых, что император приказал мне возвратить шпагу, а, во-вторых, что как я изъявил желание мое ехать в Кенигсберг, то он не только позволяет мне туда ехать, но и в Берлин, и далее, и далее, до самой Франции, прибавя к сему: «если вы сего захотите»...
П. Тучков
Наполеон выиграл около 50 крупных сражений, что снискало ему славу практически непобедимого полководца. Четыре из них стали поистине поворотными пунктами истории наполеоновских войн.
Маренго (июнь 1800). Наполеон переходит через Альпы и заходит во фланг австрийской армии, осаждающей Геную. Победа над австрийцами, одержанная близ селения Маренго на северо-западе Италии, обеспечила французам контроль над стратегически важной долиной реки По.
Аустерлиц (декабрь 1805). У этой морской деревни (впоследствии Моравия стала частью Чехословакии) 70-тысячное войско Наполеона наголову разбило 90-тысячную русско-австрийскую армию.
Йена (октябрь 1806). Полная победа над прусской и саксонской армиями в восточной Германии позволила Наполеону завершить завоевание Пруссии. Победоносная кампания заняла всего шесть недель, и по заключенному затем Тильзитскому договору Наполеон получил контроль над Центральной и западной Европой.
Ваграм (июль 1809). Наполеон наносит поражение австрийцам у деревни Ваграм под Веной. Артиллерийского сражения такого масштаба история войн до этого не знала.