Знаев

Начальная школа

Русский язык

Урок биологии

Литература

История России

Всемирная история

Биология

География

Математика

Сила знаний

МОСКВА ПОСЛЕ ФРАНЦУЗОВ

 

В столицу!

По приезде нашем из Красного в Ростов из­вестия, привозимые казаком, каждый день становились благоприятнее. Дурные для неприятеля обстоятельства от часу умножались по осеннему времени года и усиле­нию наших войск, как в дороге, так и на пунктах сооб­щений. Лучшие войска начал он в это время приготов­лять к обратному походу, и на нашем тракте оставались кое-какие, и то мало, что казакам дало возможность оттеснить их до Ростокина, в чем способствовали им и окружные мужики, которых корысть делала храбрыми.

Такие приятные вести удерживали нас в Ростове день за день. Потом тот же казак известил, что они доходи­ли до заставы, там до Сухаревой башни; потом привез известие, что дрались у самых Никольских ворот, что неприятелей в Москве мало и что, вероятно, они выхо­дят; потом решительно известил нас, что неприятель Москву оставил.

Это случилось между 7-м и 10-м числами. Радостная эта весть тотчас разнеслась повсюду и заставила нас поездку в Красное оставить совершенно. Вслед за эти­ми известиями некоторые московские жители и двое из наших граждан, Михаил Матвеевич Кайдалов и Дмит­рий Фед. Симонов, поехали в Москву узнать о судьбе своего имущества, кое было оставлено; но часть его сгорела, а более того, окрестные жители разграбили. Сами они это видели, но остановить были не в силах, да и не смели: буйство народа в сие время было неопи­санное. Народ только лишь узнал о выходе неприятеля, то целыми обозами ринулся для грабежа, и чего не истребили в Москве неприятели, то разграбили окрест­ные поселяне. Полиция московская была во Владимире и вступила в Москву поздно. По рассказам наших граж­дан, Кайдалова и Симонова, Москва тогда представля­ла зрелище ничем не изобразимое, могущее привести самого бесстрашного человека в ужас и содрогание. От самой Крестовской заставы вплоть до Кремля, по большим улицам и переулкам, лежали в беспорядке груды мертвых тел неприятельских и лошадей, так что пройти пешком не было возможности. Церкви все, кои они видели, были растворены, и в них были конные стойла. Кремль представлял зрелище, возмущавшее ду­шу: святыня поругана до такой степени, что язык не может выговорить и перо написать, не чувствуя смяте­ния совести. Между трупов и развалин блуждали жи­тели Москвы, тут проживавшие с неприятелем; бледные, тощие и закоптелые лица их являли все страдания: но взоры зверские наводили невольный ужас, и облик лю­дей сих так изменился, что самых родных узнать было трудно. Беспрерывное страдание, напряжение от ужаса сделали их самих свирепыми и ужасными.

 

М. Маракуев

М. А. Волкова — В. И. Ланской

 

22 октября

 

Французы оставили Москву. Ростопчин пишет из Владимира, что вместо того, чтобы ехать в Петербург, он намерен вернуться в Москву. Хотя я убеждена, что остался лишь пепел от дорогого города, но я дышу свог боднее при мысли, что французы не ходят по милому праху и не оскверняют своим дыханием воздуха, кото­рым мы дышали. Единодушие общее. Хотя и говорят, что французы ушли добровольно и что за их удалением не последовали ожидаемые успехи, все-таки с этой поры все мы ободрились, как будто тяжкое бремя свалилось с плеч. Намедни три беглые крестьянки, разоренные, как и мы, пристали ко мне на улице и не дали мне по­кою, пока я не подтвердила им, что истинно в Москве не осталось ни одного француза. В церквах снова мо­лятся усердно и произносят особые молитвы за нашу милую Москву, которой участь заботит каждого рус­ского. Не выразишь чувства, испытанного нами нынче, когда после обедни начали молиться о восстановлении города, прося Бога ниспослать благословение на древ­нюю столицу нашего несчастного Отечества. Купцы, бе­жавшие из Москвы, собираются вернуться туда по пер­вому санному пути, посмотреть, что с ней сталось, и по мере сил восстановить потерянное. Можно надеяться взглянуть на дорогие места, о которых я старалась не думать, полагая, что приходится навеки отказаться от счастья вновь увидеть их! О! Как дорога и священна родная земля! Как глубока и сильна наша привязан­ность к ней! Как может человек за горсть золота про­дать благосостояние Отечества, могилы предков, кровь братьев, словом, все, что так дорого каждому существу, одаренному душой и разумом. Ростопчин пишет Разу­мовскому, что каким-то чудом дом его уцелел, зато в нем все вдребезги разбито до последнего стула. Пись­мо это привез Ипполит, которого ты, верно, встречала у графа Льва в Москве. Он сказал нам также, что На­полеон обещает три миллиона тому, кто принесет ему голову Ростопчина. Это лучшая похвала, величайшая честь Ростопчину; не то что отличие, оказанное некото­рым личностям, которых дома остались неприкосновен­ными потому, что у дверей расставлены были часовые, лишь только французы вступили в Москву. Не знаю, из­вестна ли тебе прокламация Ростопчина, привешанная у его церкви в Воронове? Перед тем как удалиться на­шим войскам, в ожидании приближения французов, граф сжег все, что ему так дорого стоило, все избы крестьянские, отправил крестьян в Воронежское имение и напечатал лист, в котором высказывает французам свое удивление тому, что они повинуются негодяю и на­сильнику, каков Наполеон, и что он сам сжег все ему принадлежащее, чтобы этот ужасный человек не мог по­хвастаться, что сидел на его стуле. По-видимому, Наполеону не по вкусу пришелся комплимент, и с этой поры, надо полагать, ему захотелось достать голову че­ловека, который так верно его ценит.

 

 

РОСТОПЧИН (РАСТОПЧИН) Федор Васильевич (1763—1826) — государственный деятель, граф (1799), генерал от инфантерии (1812). Записанный на службу с 10 лет и, прослужив в лейб-гвардии Преображенском полку в 1784—1786, подал в отставку и отправился в двухгодичное путешествие по Германии, Голландии и Англии. Вернувшись, принял участие в войне с турками, в 1791 в составе русской миссии посетил Константинополь. В 1792 зачислен камер-юнкером в придворный штат. Своим остроумием, склонностью к буффонаде и колкостью языка быстро приобрел известность в обществе, на него обратила внимание императрица Екатерина II. Вскоре он получил назначение дежурным при дворе наследника престола и сумел заслужить его расположение, что предопределило с воцарением Павла I взлет его карьеры. Он сразу же был назначен генерал-адъютантом и вскоре произведен в генерал-лейтенанты, назначен канцлером Мальтийского ордена, членом коллегии иностранных дел, главным директором почтового департамента. В 1812 назначен главнокомандующим Москвы. Во время Отечественной войны литературная деятельность нового генерал-губернатора проявилась в написании знаменитых «Ростопчинских афишек», площадное хвастовство которых многим пришлось не по вкусу. На этом посту проявил себя как организатор ополчения, а при эвакуации «первопрестольной» столицы вывез пожарный инструмент и, по одной из версий, оставил для поджогов группы полицейских чиновников. После оставления Москвы последовал за армией, пока она находилась в пределах Московской губернии, а затем уехал во Владимир. После того, как французы оставили Москву, вернулся в столицу и принялся за мероприятия по восстановлению сожженного города. Несмотря на деятельные хлопоты, потерял былую популярность из-за упреков и обвинений в организации поджога. Уволенный от должности в 1814 и назначенный членом Государственного совета, вскоре уехал в Париж, где издал знаменитую брошюру «Правда о пожаре Москвы», в которой доказывал, что пожар стал делом случая, и решительно отвергал все обвинения в поджигательстве Москвы. Уволенный со службы в 1823, последние три года жизни провел в Москве. Похоронен на Пятницком кладбище.

 

 

Въезд в Москву

 

Но вот уж близко. Перед нами

Уж белокаменной Москвы

Как жар крестами золотыми

Горят старинные главы.

Ах, братцы! Как я был доволен,

Когда церквей и колоколен,

Садов, чертогов полукруг

Открылся предо мною вдруг!

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва... как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Вот, окружен своей дубравой,

Петровский замок. Мрачно он

Недавнею гордится славой.

Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Не праздник, не приемный дар, —

Она готовила пожар

Нетерпеливому герою!

Отселе, в думу погружен,

Глядел на грозный пламень он.

 

А. С. Пушкин

 

КУЛЬНЕВ Яков Петрович (1763—1812) — генерал-майор (1808). В русско-шведскую войну 1808—1809 во главе отряда перешел по льду Ботнического залива. В Отечественную войну командир кавалерийского отряда, отличившегося при победе над французским корпусом маршала Н. Ш. Удино при Клястицах, смертельно ранен в бою.

 

 

 

Последние французы в Москве

 

Генерал-интендант действующей армии поручил мне охрану огромных магазинов Воспитательного Дома. По­требовались неимоверные усилия, чтобы спасти дом от пожара. Я уничтожил все смежные заборы, уединил ма­газины, день и ночь поливал стены громадного здания и только этим спас его. В магазинах хранился провиант на шесть месяцев. Этим не ограничились, однако, мои заботы о Воспитательном Доме. Перед выступлением из Москвы мне было поручено собрать всех раненых и больных в Воспитательный Дом, и вот, когда все здо­ровые спешат покинуть Москву, я свожу в дом больных и раненых со всех концов Москвы. Наконец, и маршал Мортье, командовавший арьергардом, ушел из Москвы, и я остался охранять больных и раненых французской армии в городе, покинутом французскою армиею. Взрыв Кремля, последовавший в 2 часа ночи, был ужа­сен. В Воспитательном Доме все окна были выбиты. Как только французская армия удалилась из Москвы, русские стали входить в столицу и, прежде всего, пе­ребили всех раненых французов, находившихся в част­ных домах. Таких раненых было убито до двух тысяч. Опасаясь за их участь, я собрал до 600 выздоравливаю­щих и раздал им оружие, какое только мог добыть. Рус­ские нападали на нас три раза, и три раз мы отгоняли их. Наше сопротивление заслужило нам уважение даже в глазах врага: генерал Бенкендорф предложил мне по­ложить оружие, обещая щадить госпитальное население. Мы, конечно, согласились на это условие. Только 30 сол­дат не пожелали сдаться, и едва они вышли из Воспи­тательного Дома, как были окружены казаками и из­рублены на наших глазах. Все это происходило 27-го ок­тября. С этого дня мы стали военнопленными.

Императрица-мать, узнав о нашем поведении, при­слала нам тысячу франков. Иначе отнесся к нам мос­ковский генерал-губернатор гр. Ростопчин. Ему было сообщено о наших заботах относительно французских раненых, о храбрости, с какою мы их защищали, нако­нец, о средствах, употребленных нами для содержания 2000 раненых в течение десяти дней, и он пожелал ви­деть меня и моего зятя, находившегося при мне в ка­честве помощника. Когда мы представились ему, я тот­час же заметил, что он не может даже слышать имени французов. Он спросил нас кое о чем и, получив отве­ты, закончил свидание самою неприличною бранью.

Мы честно исполнили свою обязанность относитель­но своих земляков, раненых, больных и слабых, — раз­ве русские, хотя и враги французов, могли наказывать нас за это? Однако отдан был приказ об удалении нас от наших страдальцев-соотечественников. Труды, лише­ния и усталость подорвали и наше здоровье; мы пред­ставляли, просили, умоляли разрешить нам остаться с ними, но не удостоились даже ответа. Тогда мы напи­сали гр. Ростопчину письмо, в котором представили ему печальное положение раненых пленников: они были перемещены из Воспитательного Дома в какие-то под­земелья, куда не проникал даже и свет и где они умирали по 30 человек ежедневно. Мы умоляли графа раз­решить нам остаться в Воспитательном Доме еще дней восемь, до восстановления нашего здоровья; мы просили его принять нас и выслушать, полагая, что только кле­вета и злословие вооружили его против нас, просили во имя человеколюбия. Вот ответ графа Ростопчина, пи­санный его рукою:

«Граф Ростопчин разрешает г. Газо-отцу остаться на время, необходимое для поправления его здоровья, пос­ле чего он и его зять должны отправиться в Вологду. Свидание, которого он желает, не приведет ни к чему; ни клевета, ни злословие не руководят графом Растоп-чиным; но нация, презирающая все законы, отвергаю­щая религию и в течение последних двадцати лет жи­вущая только преступлениями и злодеяниями, никогда не должна свидетельствоваться Всевышним Существом, справедливость которого не признается разбойниками».

 

Доктор Газо

 

Послание к Дашкову

 

Мой друг! Я видел море зла

И неба мстительного кары,

Врагов неистовых дела,

Войну и гибельны пожары,

Я видел сонмы богачей,

Бегущих в рубищах издранных;

Я видел бедных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Я на распутьи видел их,

Как к персям чад прижав грудных,

Они в отчаяньи рыдали,

И с новым трепетом взирали

На небо рдяное кругом.

Трикраты с ужасом потом

Бродил в Москве опустошенной,

Среди развалин и могил;

Трикраты прах ее священный

Слезами скорби омочил.

И там — где зданья величавы

И башни древние царей,

Свидетели протекшей славы

И новой славы наших дней;

И там — где с миром почивали

Останки иноков святых,

И мимо веки протекали,

Святыни не касаясь их;

И там — где роскоши рукою,

Дней мира и трудов плоды,

Пред златоглавою Москвою

Воздвиглись храмы и сады —

Лишь угли, прах и камней горы,

Лишь груды тел кругом реки,

Лишь нищих бледные полки

Везде мои встречали взоры!

А ты, мой друг, товарищ мой,

Велишь мне петь любовь и радость,

Беспечность, счастье и покой

И шумную за чашей младость;

Среди военных непогод,

При страшном зареве столицы,

На голос мирные цевницы

Сзывать пастушек в хоровод.

Мне петь коварные забавы

Армид и ветреных Цирцей

Среди могил моих друзей,

Утраченных на поле славы!..

Нет, нет! Талант погибни мой

И лира, дружбе драгоценна,

Когда ты будешь мной забвенна,

Москва, отчизны край златой!

Нет, нет! Пока на поле чести

За древний град моих отцов

Не понесу я в жертву мести

И жизнь и к родине любовь;

Пока с израненным героем,

Кому известен к славе путь,

Три раза не поставлю грудь

Перед врагов сомкнутых строем —

Мой друг, дотоле будут мне

Все чужды музы и хариты,

Венки, рукой любови свиты,

И радость шумная в вине!

 

К. Батюшков

 

 

 

Новобранец 1812 года

 

В роковые двадцатые числа рокового 12-го года на­ходился я в Москве. Вышедши только что из-под опеки гувернеров, messieurs Beaulieu и маркизов Жульекуров, еще недавно архивный юноша, проглотивший с двена­дцатилетнего возраста немало пыли при разборе полу­сгнивших столбцов, перешедши потом в канцелярию московского гражданского губернатора Обрескова, по приглашению его, для узнания службы я, однако ж, оставался в Москве не по служебным обязанностям. В то время дана была каждому воля идти на все че­тыре стороны. Паспортов не выдавалось, потому что все дела канцелярии были выпровожены на Владимир­скую дорогу. В Москве же задерживало меня ожидание письма от моего отца, который жил в деревне, за во­семьдесят верст от Москвы, в стороне Коломны. Я рвал­ся в ряды военные и ждал на это разрешения. Сердце мое радостно билось при одной мысли, что я скоро опояшусь мечем и крупно поговорю с неприятелем за обиды моему Отечеству. В войну 12-го года, истинно народную, патриотизм воспламенял и старцев и юно­шей. Порою рисовалось моему юношескому воображе­нию зарево биваков, опасное участие в ночном пикете, к которому ветерок доносит жуткий говор неприятеля, жаркая схватка, отважная выручка. Не скрою, что по­рой прельщали меня и красный ментик с золотым укра­шением, и лихой конь, на котором буду гарцевать пе­ред окнами девушки, любимой мною страстно... до пер­вой новой любви. Но, увы! Мои надежды недолго те­шили меня. Вместо ожидаемого разрешения, получаю от отца приказ немедленно к нему явиться. Я плакал, как ребенок, но скоро одумался. «Чего б ни стоило, — сказал я сам себе, — а буду военным, хоть бы солда­том». Мыслию уже ослушник воли родительской, я тот­час сделался ослушником и на деле, и не очень спешил выехать из Москвы.

Между тем как дядька мой устраивал дорожные сборы, поехал я за город, к Филям и на Поклонную го­ру, куда народ стекался смотреть на пленных францу­зов, взятых в деле Бородинском. Солнце уже запа­дало, но далеко не доходя до земной черты, скрываясь в туманном горизонте, который образовали жар и пыль, поднятые тревожною жизнью между городом и отступающим войском. В Филях нашел я действи­тельно много пленных разнородных наций. В речах и поступках своих французы казались в это время не пленниками нашими, а передовыми «великой армии», посланными занять для нее квартиры в Мо­скве.

Когда я выехал из Филей, по Смоленской дороге по­казался в клубах пыли обоз, которому не видно было конца. Везли раненых. Поезд тянулся в несколько, ря­дов и затруднился у Драгомиловского моста. Сделалась остановка. Надо было видеть в это время усердие мос­квичей к воинам, пролившим кровь свою за Отечество. Калачи летели в повозки, сыпались деньги пригоршня­ми, то и дело опорожнялись стаканы и кувшины с ква­сом и медами; продавцы распоряжались добром своих хозяев, как своею собственностью, не только не боясь взыскания, но еще уверенные в крепком спасибо; вос­клицаниям сердечного участия, благословениям, предло­жениям услуг не было конца. Облако пыли большею частию заслоняло это зрелище, и только изредка, когда ветерок смахивал ее или густой луч прорезывал, видно было то добродушное лицо бородача, который подавал свою лепту, то лицо воина, истомленное, загорелое, покрытое пылью, то печальные черты старушки, которая, облокотясь на телегу, расспрашивала о своем сыне слу­живом. В один из этих просветов пал на меня болезнен­но-унылый взор раненого офицера. Ему могло быть лет двадцать пять с небольшим; смертная бледность покры­вала прекрасное и благородное лицо его; одна рука была у него в перевязи, другою опирался он на задок телеги, где лежало несколько солдат. Невольное чув­ство увлекало меня к нему. «Неужели не сыскалось для вас повозки?» — спросил я его. «Была, — отвечал он, — но случились раненые тяжелее меня... Слава Богу, я мо­гу еще дойти». При этих словах с трудом приподнялся из телеги один из солдат, лежавших в ней, и сказал со слезами на глазах: «Его благородие — наш ротный командир; нам четверым раненым было тесно в одной телеге... он уступил нам свою». Тут он не мог продол­жать и опустился в повозку.

Возвратившись домой, я стал собираться в путь, к отцу в деревню... Я простился с Москвой, как проща­емся с родною, которую опускаем в землю. При выезде из заставы я приобрел себе дорожных товарищей, шесть или семь дюжих мужичков. Они не преминули упрек­нуть меня за оставление первопрестольной столицы, и если бы не быстрота лошадей в моей повозке, мне при­шлось бы плохо.

На берегу Москвы-реки, в виду сельского крова, под которым провел я лучшие лета детства, встретил» меня родные со слезами радости. В ожидании меня сколько страху испытали они: не попался ли я в плен францу­зам, не убили ли меня недобрые люди!

Через несколько дней узнали мы, что Москва заня­та неприятелями. В первый вечер, следовавший за пе­чальной вестью, в северной стороне от нашей деревни разостлалось по небу багровое зарево: то горел, за во­семьдесят верст от нас, первопрестольный город, и всем нам казалось, что горит наше родное пепелище. Не­сколько дней сряду, каждый вечер, Москва развертыва­ла для нас эту огненную хоругвь. При свете ее сельские жители собирались толпою перед господским домом или перед церковью, молились и вздыхали о потерянном Сионе. Тяжким свинцом пало уныние на душу нашу; ка­залось, все ждали последнего часа. Поплакав несколь­ко дней над пеплом Москвы, стали, однако ж, думать о спасении своем. Никто не помышлял о покорности не­приятелю, о том, чтобы оставаться в своих домах, бить ему челом. Ожидали его только с тем, чтобы в виду его спалить свои жилища. Имущество поценнее хоронили в погребах, под овинами и под клетями, в лесах, но топоры и косы приберегали на случай под рукою. Ста­ли к нам приближаться переселенцы с тех мест, кото­рые занял уже неприятель. Толпы, большею частию де­ти, женщины, старики, переходили с места на место, не­редко по ночам освещаемое кострами, воздвигаемыми из собственных домов. Где могло оставаться это перс-селение? Никто не ведал; знали только, что к восходу солнечному, к Сибири, шел народ. В эту тяжкую годи­ну все делились между собою, как братья; каждый, кто бы он ни был, садился за чужой стол, как семьянин;

многие богачи сравнялись с бедняками, и часто бедняк из сумы своей одолжал вчерашнего богача. Все это ка­залось в годину общего бедствия делом очень обыкно­венным.

В это время стал я вновь проситься у родителей сво­их вступить в ряды военные, и опять напрасно.

Казаки прискакали с вестью, что французы скоро появятся. В казенном селении Новлянском, на противо­положном от нас берегу Москвы-реки, ударил роковой набат: это был народный сигнал зажигать свои домы. К счастию, тревога тотчас оказалась ложною, и селение уцелело. Но как неприятель действительно перешел уже Бронницы (в 27-ми верстах от нас), то мы и решили по­добру-поздорову выбраться из своего гнезда. Меня по­везли, как пленника; по крайней мере, я считал себя таким. Я помышлял уже освободиться из этого плена, но покуда не видел к тому возможности. Перед Коломной присоединился к нам огромный караван помещиков с их домочадцами. В числе последних была стая собак, с ко­торыми владелец их, чудак и охотник страстный, не хо­тел расставаться. С рассветом были мы уж на дороге к Рязани. Близ первой почтовой станции (не помню названия деревни) расположили мы свой табор, для полдневания. Раскинутые по лугу бесчисленные палат­ки, табун коней, оглашающих воздух ржанием своим, зажженные костры, многолюдство, пестрота возрастов и одежд, немолчное движение — все это представляло зрелище прекрасное, но могло ли это зрелище восхи­щать нас? Я пошел с несколькими помещиками и куп­цами прогуляться по деревне. Когда мы подходили к станционному дому, возле него остановилась колясоч­ка; она была откинута. В ней сидел — Барклай де Толли. Его сопровождал только один адъютант. При этом имени почти все, что было в деревне, составило тесный и многочисленный круг и обступило экипаж. Смутный ропот пробежал по толпе... Немудрено... отступление к Москве расположило еще более умы против него...

В Рязани пробыли мы недолго. Здесь вскоре узнали, что французам не поздоровилось в Москве, и что они, как журавли к осени, начали потягивать на теплые ме­ста, и потому мы возвратились в Коломну. Здесь я стал вновь проситься у родителей моих позволить мне идти в военную службу — и получил опять тот же отказ. Тогда я дал себе клятву исполнить мое намерение во что бы то ни стало, бежать из дому родительского, и как я не имел служебного свидетельства, идти хоть в солдаты. Намерению моему нашел я скоро живое по­ощрение. В городе остановился отставной (помнится, штаб-офицер) кавалерист Беклемишев,   поседелый в боях, который, записав сына в гусары, собирался от­править его в армию. С этим молодым человеком ехал туда же гусарский юнкер Ардал, сын богатого армяни­на. Я открыл им свое намерение: старик благословил меня на святое дело, как он говорил, и обещался доста­вить в главную квартиру рекомендательное письмо, а молодые люди дали мне слово взять меня с собою. За душой не было у меня ни копейки: коломенский тор­говец-аферист купил у меня шубу, стоюшую рублей 300, за 50 рублей, подозревая, что я продаю ее тайно... С этим богатством и дедовской меховой курткой, покрытой зеленым рытым бархатом, шел я на службу боевую. Назначен был день отъезда. Все приготовления хранились в глубочайшей тайне. Роковой день насту­пал — сердце было у меня не на месте. В одиннадцатом часу вечера простился я с матерью, расточая ей самые нежные ласки; с трудом удерживал я слезы, готовые упасть на ее руку; я сказал ей, что хочу ранее лечь спать, потому что у меня очень разболелась голова. И она, будто по предчувствию, необыкновенно ласкала меня и раза два принималась меня благословлять. В своей спальне я усердно молился, прося Господа про­стить мне мой самовольный поступок и облегчить го­ресть и страх моих родителей, когда они узнают, что я их ослушался и бежал от них. Меньшому брату, кото­рый спал со мною в одной комнате, сказал я, что пой­ду прогуляться по саду и чтобы он не беспокоился, если я долго не приду. Помолившись еще раз, я вышел в се­ни. Условный колокольчик зазвенел за воротами; я ви­дел, как ямщик на лихой тройке промчался мимо них, давая мне знать, что все готово к отъезду. Еще несколь­ко шагов в кремль, где жил Беклемишев, и я на сво­боде. Но в сенях встретил меня дядька мой Ларивон. «Худое, барин, затеяли вы, — сказал он мне с неудо­вольствием, — я знаю все ваши проделки. Оставайтесь-ка дома да ложитесь спать, не то я сейчас доложу па­пеньке, и вам будет нехорошо». Точно громовым ударом ошибли меня эти слова. Я обидно стал упрекать дядьку, что он выдумывает на меня небылицу, заверяя его, что я только хочу пройтись по городу. Но Ларивон был неумолим. «Воля ваша, — продолжал он, — задние сени в сад у меня заперты на замок; я стану на караул в нижних сенях, что на двор, и не пропущу вас, а если вздумаете бежать силою, так я тотчас подниму тревогу по всему дому. У ворот поставил я караульного, и он тоже сделает, в случае удачи вашей вырваться от меня». Тут я переменил упрек на моления; я слезно просил его выпустить меня и нежно целовал его. Но дядька был неумолим. Делать было нечего; надо было оставаться в заключении. Отчаяние мое было ужасно; можно срав­нить это положение только с состоянием узника, который подпилил свои цепи и решетку у тюрьмы, готов был бе­жать, и вдруг пойман... Дядька мой преспокойно сошел вниз. Проклиная его и судьбу свою, я зарыдал, как ре­бенок. Вся эта сцена происходила в верхнем этаже очень высокого дома. Из дверей сеней виден был, сквозь пролом древнего кремля, огонь в квартире старого гу­сара, который собирался посвятить меня в рыцари. Я вошел на балкон, чтобы взглянуть в последний раз на этот заветный огонек и проститься навсегда с пре­красными мечтами, которые так долго тешили меня. Вдруг, с правой стороны балкона, на столетней ели, растущей подле пего, зашевелилась птица. Какая-то не­ведомая сила толкнула меня в эту сторону. Вижу, до­вольно крепкий сук от ели будто предлагает мне руку спасения. Не рассуждая об опасности, перелезаю через перила балкона, бросаюсь вниз, цепляясь проворно за сучок, висну на нем и упираюсь ногами на другой, бо­лее твердый сучок. Тут, как векша, сползаю проворно с дерева, обдираю себе до крови руки и колена, станов­люсь на землю и пробегаю минуты в три довольно об­ширный сад, бывший за домом, на углу двух переулков. От переулка, ближайшего к моей цели, был забор са­жени в полторы вышины: никакая преграда меня не останавливает. Перелезаю через него, как искусный волтижер. Если бы заставили меня это сделать в другое время, у меня недостало бы на это ни довольно искус­ства, ни довольно силы. Но таково могущество воли, что оно удесятеряет все способности душевные и телесные. Перебежать переулок и площадь, разделявшую дом наш от кремля, и влететь в дом, где ожидали меня, было тоже делом нескольких минут. Я прибежал, задыхаясь, готовый упасть на пол; на голове у меня ничего не было, волосы от поту липли к разгоревшимся щекам. Мои друзья уже давно ждали меня, сильно опасаясь, не случилось ли со мной какой невзгоды. Старый гусар благословил меня образом, перед которым только что отслужили напутственный молебен; на меня нахлобу­чили первый попавшийся на глаза картуз; мы сели в повозки и промчались, как вихрь, через город, берегом Коломенки и через Запрудье. Кормили лошадей за 40 верст, потом в Островцах. Несколько раз дорогою казалось мне, нас догоняют; в ушах отзывался топот лошадиный, нас преследующий; в темноте за мной гна­лись какие-то видения. Сердце трепетало в груди, как голубь. В Москву въехали мы поздно вечером. Непри­ятель уже оставил город: у заставы на карауле были изюмские гусары; они грелись около зажженных ко­стров. Русские солдаты, русский стан были для нас отрадными явлениями. Мы благоговейно перекрести­лись, въезжая в заставу, и готовы были броситься целовать караульных, точно в заутреню Светлого Христо­ва Воскресения. И было чему радоваться, было с чем братьям поздравить друг друга: Россия была спасена! Москва представляла совершенное разрушение: почти все дома были обгорелые, без крыш; некоторые еще ды­мились; одни трубы безобразно высились над ними; оторванные железные листы жалобно стонали; кое-где в подвалах мелькали огоньки. Мы проехали весь город до Калужской заставы, не встретив ни одного живого су­щества. Только видели два-три трупа французских сол­дат, валявшихся на берегу Яузы.

Мы остановились в селении Троицком (имении мо­его товарища Ардал.), помнится, верстах в трех от Мо­сквы. В доме нашли мы величайший беспорядок; каза­лось, неприятель только что его оставил. Зеркала были разбиты, фортепьяно разломано, уцелевшее платье, в том числе и мальтийский мундир покойного помещика, которое не годилось в дело, валялось на полу. В Троицком прожили несколько дней; здесь, казалось, укрывался я в совершенной безопасности от поисков. Мы ездили раз в Москву посмотреть, что там делается. Народ с каждым днем прибывал в нее; строились против го­стиного двора и на разных рынках балаганы и дощатые лавочки; торговля зашевелилась. Дымились на улицах кучи навоза, зажженные для ограждения от заразы мертвых тел.

Нам с товарищами надо было еще объехать деревни Ардал., которые находились в Московской губернии, в ближайших уездах, помнится, Звенигородском и Дмит­ровском, и собрать оброки, потому что молодой поме­щик, отправлявшийся в армию, был совершенно без де­нег. Казалось, время для такого сбора, по случаю во­енной невзгоды, тяжело налегшей на эти края, было самое неблагоприятное. Напротив того, крестьяне этих уездов собрали богатую дань с неприятелей, взявших ее из Москвы: почти у каждого мужичка были деньги, се­ребряные и золотые часы, богатые материи, сукна, го­ловы сахару и пр. Крестьяне везде встречали своего мо­лодого господина с хлебом и солью и немедленно вно­сили ему оброк, даже часть вперед. Только в одной де­ревне они немного заупрямились, но мы, трое юношей (и на меня надели гусарский ментик, и меня опоясали саблей), на сходке загремели саблями, и буйные голо­вы немедленно с повинной преклонились перед грозны­ми воинами, у которых еще ус не пробивался. Морозы уже наступали; раз, в дороге, желая согреться, я пошел пешком и, отставши от товарищей, едва не замерз в ви­ду какой-то господской великолепной дачи, совершенно опустелой. Только что возвратились мы в Троицкое и собирались уже на другой день отправиться в главную квартиру армии (это было поздно вечером), как вбежал ко мне в комнату хозяин и объявил, что приехал мой отец. Не зная, что делать, я спрятался в людскую. Тут подле меня лежала на смертном одре какая-то ста­рушка: я слышал предсмертный колоколец; первый раз в жизни видел я, как человек умирает. Лихорадка тряс­ла меня, но не от этого зрелища, а от страху, что отец узнал мое убежище и приехал исторгнуть меня из него, чтобы вновь теснее связать мою волю. Но вскоре я услышал его голос, нежный, выходящий из любящеп души: «Пускай покажется Ваня, — говорил он, — пус­кай придет; я его прощаю, я сам благословляю его на службу». Тут, не колеблясь ни минуты, бросился я в его объятия, целовал его руки, обливал их слезами. С груди моей свалился камень. Это была одна из счастливейших минут моей жизни.

На другой день отец повез меня в Москву и предста­вил беглеца московскому гражданскому губернатору Обрескову, который возвратился в столицу с должност­ными чинами. (Он стоял тогда в Леонтьевском пере­улке.) Губернатор, в присутствии многих лиц, сделал мне строгий выговор, что я огорчил родителей своих по­бегом, но приказал, однако ж, тотчас выдать мне слу­жебное свидетельство и вручил мне рекомендательное письмо к главному начальнику Московского ополчения. Вскоре приехал я в Московское ополчение офицером и через несколько дней был переведен в Московский гре­надерский полк. Счастие мне улыбнулось: начальник 2-й гренадерской дивизии, принц мекленбургский Карл, взял меня к себе в адъютанты. Вот как 12-й великий год завербовал меня в свои новобранцы.

 

И. Лажечников, автор исторических повестей

Поиск

Информатика

Школярик

Физика

Созвездие отличников

Химия

Грамотеи

Педсовет

Классному руководителю

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru