В Петербурге
Прощаясь с государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве (это его собственное выражение). Мы знали, что московский главнокомандующий граф Ростопчин принимал самые сильные меры для того, чтобы древняя столица государства, если бы овладел ею неприятель, соделалась ему могилою. Можно же представить себе всеобщее удивление и в особенности удивление государя, когда заговорили в Петербурге, что французы вступили в Москву и что ничего не было сделано для обороны ее. Государь не получал никаких прямых известий ни от Кутузова, ни от Ростопчина и потому не решался остановиться на соображениях, представлявшихся уму его. Я видела, как государыня, всегда склонная к высоким душевным движениям, изменила свое обращение с супругом и старалась утешить его в горести. Убедившись, что он несчастен, она сделалась к нему нежна и предупредительна. Это его тронуло, и во дни страшного бедствия пролился в сердца их луч взаимного счастия.
Сильный ропот раздавался в столице. С минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять и оправдывать. Государыня знала о том. Она поручила мне бывать в обществе и опровергать нелепые слухи и клеветы, распространяемые про двор. Горячо взявшись за это поручение, я не пренебрегала никаким средством, чтобы успокаивать умы и опровергать бессмысленные и вредные толки, и, к счастию моему, иной раз мне эго удавалось. Между тем государь, хотя и ощущал глубокую скорбь, усвоил себе вид спокойствия и бодрого самоотречения, которое сделалось потом отличительною чертою его характера. В то время, как все вокруг него думали о гибели, он один прогуливался но Каменноостровским рощам, а дворец его по-прежнему был открыт и без стражи. Забывая про опасности, которые могли грозить его жизни, он предавался новым для него размышлениям, и это время было решительным для нравственного его возрождения, как и для внешней его славы. Воспитанный в эпоху безверия, наставником, который сам был проникнут идеями того века, Александр признавал лишь религию естественную, казавшуюся ему и разумною, и удобною. Он проникнут был глубоким уважением к божеству и соблюдал внешние обряды своей церкви, но оставался деистом. Гибель Москвы потрясла его до глубины души; он не находил ни в чем утешения и признавался товарищу своей молодости, князю Голицыну, что ничто не могло рассеять мрачных его мыслей. Князь Голицын, самый легкомысленный, блестящий и любезный из царедворцев, перед тем незадолго остепенился и стал читать Библию с ревностью новообращенного человека. Робко предложил он Александру почерпнуть утешения из того же источника. Тот ничего не отвечал; но через несколько времени, придя к императрице, он спросил, не может ли она дать ему почитать Библию. Императрица очень удивилась этой неожиданной просьбе и отдала ему свою Библию. Государь ушел к себе, принялся читать и почувствовал себя перенесенным в новый для него круг понятий. Он стал подчеркивать карандашом все те места, которые мог применить к собственному положению, и когда перечитывал их вновь, ему казалось, что какой-то дружеский голос придавал ему бодрости и расссеивал его заблуждения. Пламенная и искренняя вера проникла к нему в сердце, и, сделавшись христианином, он почувствовал себя укрепленным. Про эти подробности я узнала много времени спустя от него самого. Они будут занимательны для людей, которые его знали и которые не могли надивиться внезапной перемене, происшедшей в этой чистой и страстной душе. Его умственный и нравственные способности приобрели новый, более широкий разбег; сердце его удовлетворилось, потому что он мог полюбить самое достолюбезное, что есть на свете, т. е. Богочеловека. Чудные события этой страшной войны окончательно убедили его, что для народов, как и для царей, спасение и слава только в Боге.
Приближалось 15-е сентября, день коронации, обычно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателей в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили государя на этот раз не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но поэтому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметной и мрачно-молчаливой толпою. Взволнованные лица, на нас смотревшие, имели вовсе не праздничное выражение. Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось. Я взглянула на Государя, поняла, что происходило в его душе, и мне показалось, что колена подо мною подгибаются...
Эделинг
ОБОЗ
С горшками шел обоз,
И надобно с крутой горы спускаться.
Вот, на горе других оставя дожидаться,
Хозяин стал сводить легонько первый воз.
Конь добрый на крестце почти его понес,
Катиться возу не давая:
А лошадь сверху молодая
Ругает беднаго коня за каждый шаг:
«Ай, конь хваленый, то-то диво!
Смотрите: лепится как рак;
Вот чуть не зацепил за камень. Косо! криво!
Смелее! Вот толчок опять!
А тут бы влево лишь принять.
Какой осел! добро бы было в гору
Или в ночную пору,
А то и под гору, и днем!
Смотреть, так выйдешь из терпенья!
Уж воду бы таскал, коль нет в тебе уменья!
Гляди-тко нас, как мы махнем!
Не бойсь, минуты не потратим
И возик свой мы не свезем, а скатим!»
Тут, выгнувши хребет н нонатужа грудь,
Тронулася лошадка с возом в путь;
Но только под гору она перевалилась,
Воз начал напирать, телега раскатилась:
Коня толкает взад, коня кидает вбок,
Пустился конь со всех четырех ног
На славу;
По камням, рытвинам пошли толчки,
Скачки,
Левей, левей — и с возом — бух в канаву!
Прощай, хозяйские горшки!
Как в людях многие имеют слабость ту же:
________
Все кажется в другом ошибкой нам;
И примешься за дело сам,
Так напроказишь вдвое хуже.
И. Крылов
***
Чтобы открыть себе дорогу через южную Россию, надо было сначала разбить Кутузова. Даже в случае победы приходилось рассчитывать, — не говоря уже об убитых, — на 10 000 раненых, которые еще больше перегрузили бы французские госпитали. На Калужской дороге Кутузов расположился лагерем у Тарутина. Он заключил с Мюратом нечто вроде молчаливого перемирия, но нарушил его сражением при Винкове; здесь сильно досталось Себастиани, который был спасен только прибытием Мюрата. Этот инцидент заставил Наполеона решиться, тем более, что при первых холодах он понял, как опасно дольше задерживаться в Москве. Наполеон одновременно готовился к отбытию и к сражению. Приказав поместить всех своих раненых в Воспитательный дом — вверив их, таким образом, покровительству генерала Тутолмина и великодушию русских, — он вместе с тем принял меры, которые должны были до крайности разозлить русских. Так, он велел снять крест с колокольни Ивана Великого и поручил оставленному в Москве Мортье взорвать храмы и дворцы Кремля. Кремлевские башни дали трещины, а дворец Екатерины был почти совершенно разрушен; в отместку за это при возвращении русских было перебито 4000 раненых французов.
19 октября армия, еще насчитывавшая 100 000 человек, выступила из Москвы в следующем порядке: во главе шел вице-король Евгений, затем корпуса Даву и Нея, наконец Наполеон и императорская гвардия. Корпуса Мюрата и Понятовского уже были в соприкосновении с врагом.
В провинции
Всю осень, по крайней мере, у нас в Пензе, в самых мелочах старались высказывать патриотизм. Дамы отказались от французского языка. Пожертвование жестокое! А вышло на поверку, что по-русски говорить им легче, что на нашем языке изъясняются они лучше, и что он весьма способен к употреблению в гостиных. Многие из них, почти все, оделись в сарафаны, надели кокошники и повязки; поглядевшись в зеркало, нашли, что наряд сей к ним очень пристал, и не скоро с ним расстались. Что касается до нас, мужчин, то, во-первых, члены комитета, в коем я находился, яко принадлежащие некоторым образом к ополчению, получили право, подобно ему, одеться в серые кафтаны и привесить себе саблю; одних эполет им дано не было. Губернатор не мог упустить случая пощеголять новым костюмом: он нарядился, не знаю, с чьего дозволения, также в казацкое платье, только темно-зеленого цвета с светло-зеленою выпушкой. Из губернских чиновников и дворян все те, которые желали ему угодить, последовали его примеру. Слуг своих одел он также по-казацки, и двое из них, вооруженные пиками, ездили верхом перед его каретой.
В столь смутное время, где было собираться большому обществу? Кому была охота делать званые вечера? Однако же туземные и проезжие, на столь небольшом пространстве скопившиеся, скоро ознакомились и, чтобы разделить горе свое, а иногда и забыть о нем, часто запросто навещали друг друга и ездили из дома в дом; и оттого везде можно было найти толпы людей.
Ф. Вигель
***
По донесению Тверского гражданского губернатора Кологривова ген.-губернатору Тверской, Новгородской и Ярославской губерний от 19 сентября 1812 года.
В Волоколамском уезде, оставшемся без начальственного надзора, некоторых помещиков и экономические крестьяне Никольской волости, обольщенные вредными внушениями неприятеля, вышли из повиновения своим помещикам, приказчикам и старостам; при чем в имениях господ учинили грабеж: хлеб растащили, рогатый скот и лошадей убили; из погребов одного имения вина и библиотеку отдали священнику, который, не удовольствуясь награбленным имуществом, свел с господского двора даже последнюю лошадь. Бунтуя, крестьяне говорили, что отныне они принадлежат французам, поэтому и повиноваться будут им, а не русским властям. Чтоб прекратить бунт, он, Кологривов, обратился за военною силой к Винцингероде, стоявшему с полками по трактам близ Волоколамского уезда. Видимо, не дождавшись от Тыртова никаких распоряжений относительно прикрытия Волоколамской дороги, губернатор с той же просьбой обратился к Винцингероде, который и прислал два полка.
М. А. Волкова - К В. И. Ланской
30-го сентября.
Про армию мы ничего не знаем. В Тамбове все тихо, и если бы не вести московских беглецов да не французские пленные, мы бы забыли, что живем во время войны. До нас доходит лишь шум, производимый рекрутами. Мы живем против рекрутского присутствия, каждое утро нас будят тысячи крестьян: они плачут, пока им не забреют лбы, а сделавшись рекрутами, начинают петь и плясать, говоря, что не о чем горевать, видно такова воля Божия.
Мы готовим корпию и повязки для раненых; им множество в губерниях Рязанской и Владимирской и даже здесь в близких городах. Губернатор посылает наши запасы в места, где в них наиболее нуждаются...
К. Н. Бютюшков — Н. И.Гнедичу
Из Нижнего Новгорода, октябрь 1812 е.
Здесь Карамзины, Пушкины, здесь Архаровы, Апраксины, одним словом — вся Москва; но здесь для меня душевного спокойствия нет и, конечно, не будет. Ужасные происшествия нашего времени, происшествия, случившиеся как нарочно перед моими глазами, зло, разлившееся по лицу земли во всех видах, на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями и часто спрашиваю себя: где я? что я?
Не думай, любезный друг, чтобы я по-старому предался моему воображению, нет, я вижу, рассуждаю и страдаю.
От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего, я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны, и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, я слишком живо чувствую раны, нанесенные любезному нашему отечеству, чтоб минуту быть покойным. Ужасные поступки вандалов или французов в Москве и в ее окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством. Ах, мой милый, любезный друг, зачем мы не живем в счастливейший времена, зачем мы не отжили прежде общей погибели!
При имени Москвы при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы, сердце мое трепещет, и тысячи воспоминаний, одно другого горестнее, волнуются в моей голове. Мщения, мщения! Варвары, вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии! И мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны! Хорошо и они нам заплатили!
Можно умереть с досады при одном рассказе о их неистовых поступках. Но я еще не хочу умирать; итак, ни слова. Но скажу тебе мимоходом, что Алексей Николаевич совершенно прав; он говорил назад тому три года, что нет народа, нет людей, подобных этим уродам, что все их книги достойны костра, а я прибавлю: их головы — гильотины...
Русская Шарлотта Корде
Мы приехали в *, огромное село в 20-ти верстах от губернского города. Около нас было множество соседей, большею частию приезжих из Москвы. Всякий день все бывали вместе; наша деревенская жизнь походила на городскую. Письма из армии приходили почти каждый день; старушки искали на карте местечка «Бивак» и сердились, не находя его. Полина занималась одною политикой, ничего не читала, кроме газет, Ростопчинских афишек, и не открывала ни одной книги. Окруженная людьми, коих понятия были ограничены, слыша, суждения почти нелепые и новости неосновательные, она томилась, впала в глубокое уныние. Она отчаивалась в спасении России. Казалось ей, что Россия быстро приближается к своему падению, военные реляции усугубляли ее безнадежность — политические гр. Ростопчина выводили ее из терпения — шутовской слог их казался ей верхом неприличия, а меры, им принимаемые, варварством нестерпимым. Она не постигала мысли тогдашнего времени, столь великой в своем ужасе, мысли, которой смелое исполнение спасло Россию и освободило Европу. Целые часы проводила она, облокотясь па карту России, рассчитывая версты, следуя за быстрыми движениями войск. Странные мысли приходили ей. Однажды она мне объявила о своем намерении уйти из деревни и явиться во французский лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук. Мне не трудно было убедить ее в безумстве такого предприятия, — но мысль о Шарлотте Корде долго ее не оставляла.
Отец ее, как уже известно, был человек довольно легкомысленный; он только думал, чтобы житъ в деревне как можно более по-московскому, давал обеды, завел театр, где разыгрывались французские пьески, и всячески старался разнообразить наши удовольствия. В город прибыло несколько пленных французов. Князь обрадовался новым лицам — и выпросил у губернатора позволение поместить их у себя. Их было четверо; трое довольно незначащие люди, фанатически преданные Наполеону, нестерпимые крикуны, — правда, выкупающие свою хвастливость своими почтенными ранами. Четвертый был человек чрезвычайно примечательный.
Ему было тогда 26 лет; он принадлежал хорошему дому. Лицо его было приятно, тон очень хороший: мы тотчас отличили его. Ласки принимал он с благородной скромностью. Он говорил мало; но речи его были основательны. Полине он понравился тем, что первый мог ясно истолковать военные действия и движения войск. Он успокоил ее, удостоверив, что отступление русских войск было не бессмысленный побег, и столько же беспокоило Наполеона, как и ожесточало русских. «Но вы, — спросила его Полина, — разве вы не убеждены в непобедимости вашего императора?» Синекур (назову ж его именем, данным ему г-м Загоскиным), Синекур, несколько помолчав, отвечал, что в его положении откровенность была бы затруднительна. Полина настоятельно требовала ответа. Синекур признался, что стремление французских войск в сердце России могло сделаться для них опасно, что поход 1812 года, кажется, кончен, но не представляет ничего решительного. «Кончен? — возразила Полина. — А Наполеон все еще идет вперед, а мы все отступаем?» — «Тем хуже для нас», — ответил Синекур и заговорил о другом предмете.
Полина, которой надоели и трусливые предсказания, и глупое хвастовство соседей, жадно слушала суждения, основанные на знании дела и беспристрастии. От брата получала она письма, в которых толку невозможно было добиться; они были наполнены шутками умными и плохими, вопросами о Полине, пошлыми уверениями в любви и проч. Полина, читая их, досадовала и пожимала плечами. «Признайся, — говорила она, — что твой Алексей препустой человек. Даже в нынешних обстоятельствах, с поля сражения, находит он способ писать ничего незначащие письма; какова же будет мне его беседа в течение тихой семейной жизни?» Она ошибалась. Пустота братниных писем происходила не от его собственного ничтожества, но от предрассудка, впрочем, самого оскорбительного для нас. Он полагал, что с женщинами должно употреблять язык, приноровленный к слабости их понятий, и что важные предметы до нас не касаются. Таковое мнение везде было бы невежливо, но у нас оно и глупо. Нет сомнения, что русские женщины лучше образованы, более читают, более мыслят, нежели мужчины, занятые Бог знает чем.
Разнеслась весть о Бородинском сражении. Все толковали о нем, у всякого было самое верное известие, всякий имел список убитым и раненым; брат нам не писал. Мы чрезвычайно были встревожены. Наконец, один из развозителей всякой всячины приехал нас известить о его взятии в плен, а между тем шепотом объявил Полине о его смерти. Полина глубоко огорчилась. Она не была влюблена в брата и часто на него досадовала, но в эту минуту видела она в нем мученика, героя и оплакивала в тайне от меня. Несколько раз я заставала ее в слезах. Это меня не удивляло; я знала, какое болезненное участие принимала она в судьбе страждущих нашего Отечества. Я не подозревала еще, что было причиной ее горести.
Однажды утром я гуляла в саду; подле меня шел Синекур. Мы разговаривали о Полине. Я заметила, что он глубоко чувствовал ее необыкновенные качества, и что ее красота сделала на него сильное впечатление. Я, смеясь, дала ему заметить, что положение его самое романическое... Раненый рыцарь влюбляется в благородную владетельницу замка, трогает ее сердце и, наконец, получает ее руку. «Нет, — сказал мне Синекур, — княжна видит во мне врага России и никогда не согласится оставить свое Отечество». В эту минуту Полина показалась в конце аллеи; мы пошли к ней навстречу. Она приближалась скорыми шагами. Бледность ее меня поразила. «Москва взята!» — сказала она мне, не отвечая на поклон Синекура. Сердце мое сжалось, слезы потекли ручьем. Синекур молчал, потупя глаза. «Благородные, просвещенные французы, — продолжала она голосом, дрожащим от негодования, — ознаменовали свое торжество достойным образом. Они зажгли Москву — Москва горит уже два дня». — «Что вы говорите?! — закричал Синекур. — Не может быть!» — «Дождитесь ночи, — отвечала она сухо: — может быть, увидите зарево». — «Боже мой! Он погиб! — сказал Синекур: — Как? Разве вы не видите, что пожар Москвы есть гибель всему французскому войску, что Наполеону негде, нечем будет держаться, что он принужден будет скорее отступить сквозь разоренную, опустевшую дорогу, с войском, расстроенным и недовольным. И вы могли думать, что французы сами изрыли себе ад; русские, русские зажгли Москву! Ужасное, варварское великодушие. Теперь все решено: ваше Отечество вышло из опасности; но что будет с нами, что будет с нашим императором!» Он оставил нас. Полина и я не могли опомниться. «Неужели, — сказала она, — Синекур прав, и пожар Москвы — наших дело? Если так... О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение паше мне не страшно — честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу». Ее глаза так и блистали, голос так и звенел. Я обняла ее, мы смешали слезы благо-родного восторга и жаркие моления за Отечество. «Ты знаешь? — сказала мне Полина с видом вдохновенным: — Твой брат... он счастлив, он не в плену — радуйся: он убит за спасение России». Я вскрикнула и упала без чувств в ее объятия.
А. С. Пушкин
МАРШАЛЫ НАПОЛЕОНА
________________________
ГРУШИ Эммануэль де (1766-1847), маршал Франции (1815), маркиз, участник революционных и наполеоновских войн. Начав военную службу в 1792, Эммануэль Груши уже в 1795 был произведен в дивизионные генералы. Заняв в 1798 Турин, он принудил сардинского короля Карла-Эммануэля IV отречься от престола. Во время Итальянского похода Суворова в 1799 Груши участвовал в битве при Нови, где получил тринадцать ран и был взят в плен. Груши принимал активное участие в войнах 1800, 1806—1807, 1809 и 1812 годов. Вернувшись из похода в Россию, вышел в отставку, но в 1814 вернулся на военную службу. Людовик XVIII назначил Груши генерал-инспектором кавалерии. Во время «Ста дней» Груши перешел на службу к Наполеону, который назначил его пэром и произвел в маршалы. Груши принял активное участие в военной кампании 1815 года, войска под его командованием не успели подойти вовремя к Ватерлоо, что, по мнению Наполеона, явилось основной причиной поражения французов. После восстановления власти Бурбонов, Груши бежал в Америку. В 1819 король разрешил ему вернуться во Францию, но только после Июльской революции 1830 Груши было возвращено звание маршала и достоинство пэра.
В глуши России
Замечательно, что в самых захолустных, в самых отдаленных местах мерещились уже везде французы. Раз мы остановились для стирки белья в одной деревне Вологодской уже губернии. Едва вымыли белье и развесили его, как на колокольне раздался набат и крик: «Французы!». Как сумасшедший выбежал заседатель, схватил меня на руки и, приказав нести и других детей, посадил в незаложенную еще карету. Мигом запрягли каких-то лошадей, и мы поскакали. Затем скомкали кое-как сырое белье, и его, и невымытую посуду, и все побросали в повозки и также увезли, перебив при этом много посуды и переломав вещей. Вся суета оказалась потом напрасною, а что подало к ней повод, — не могли никак дознаться.
Дорога была утомительная и трудная, особенно в Грязовецком уезде по бревенчатой мостовой, и наши люди, помню, все говорили, что когда поймают Бонапарта, то осудят его, проклятого, на то, чтобы катать беспрестанно — взад и вперед по этой мостовой. Везде мы видели страшное отчаяние. Церкви были полны народом, молились на коленях, плача и рыдая. Редко проходило, чтобы женщины не падали в обморок или в истерику. В котором доме имелась Библия славянская, туда бегали справляться о предсказаниях, везде толковали о том, что будет с Россией, что сделает с ней Бонапарт.
Наконец добрались мы до Вологды, где назначено было нам остановиться для отдыха в ожидании дальнейших распоряжений. В Вологде нам наняли очень хорошую квартиру у соборного диакона, но мы разве утро проводили только дома, а то постоянно бывали у губернатора или у начальника инженерного округа. Живо помню сцены у Спаса Обыденного, как бывало не только церковь, но и вся площадь была полна народом, как губернатор выходил и читал известия о военных действиях, как вся площадь оглашалась рыданиями коленопреклоненного народа.
Отдохнув неделю, мы отправились через Тотьму в Великий Устюг, откуда должны были уже отправиться по зимнему пути в Архангельск. Но через три дня по прибытии в Устюг курьер привез нам приказание возвратиться в Вологду вследствие выхода французов из Москвы.
Д. Завалишин