Император много занимался планами устрашения и раздробления России. Он намеревался провозгласить себя королем Польским, вознаградить Иосифа Понятовского княжеством Смоленским, создать из казацких областей и Украины самостоятельное королевство, основав, таким образом, нечто вроде Рейнского союза, а именно «Привислинский союз». Он задумывал поднять казанских и крымских татар. Наполеон велел изучать в московских архивах историю дворянских заговоров против царей, историю пугачевского бунта, думая поднять русских крестьян обещанием свободы.
Занятый всеми этими делами и замыслами, Наполеон пробыл в Москве с 15 сентября до 19 октября, в общей сложности — 33 дня. Это промедление явилось одной из непосредственных причин конечной катастрофы: хотя солдаты и отдыхали, лишенные фуража лошади продолжали гибнуть. Против массы казаков теперь уже не хватило бы кавалерии; вскоре стало очевидно, что не окажется достаточно лошадей, чтобы вывезти те 600 орудий, которые Наполеон привез в Москву, те, которые он хотел захватить с собой, и массу повозок, груженных амуницией, провиантом и добычей.
Другая опасность состояла в том, что Кутузов получал подкрепления, что северная русская армия под начальством Витгенштейна увеличилась на 20 000 человек, отозванных из Финляндии, что южные русские армии приближались к французским коммуникационным линиям. Уже недалек был момент, когда перевес сил, вначале целиком бывший на стороне Наполеона, должен был склониться на сторону русских. К действиям регулярных армий присоединялись набеги партизанских вождей: Фигнера, Сеславина, Давыдова. Партизаны и крестьяне задерживали курьеров, тревожили обозы, убивали отставших и мародеров.
Отступление казалось Наполеону операцией чрезвычайно опасной, с точки зрения политической, для его престижа в Европе и во Франции; с точки зрения военной — операцией чрезвычайно сложной, особенно, если увезти с собой раненых, московскую французскую колонию, всю материальную часть, все свои трофеи. Одно время он думал зимовать в Москве. Этот совет давал ему Дарю; можно было последовать совету, но к весне пришлось бы съесть всех лошадей; к тому времени русская армия усилились бы, объединились, сосредоточились. Вдобавок, что сталось бы с Европой, с Францией за то время, пока Наполеон был бы отрезан от остального мира? Он подумывал также о движении на Петербург, с тем чтобы, ограничившись в этом направлении одной демонстрацией, которая, однако, подняла бы его престиж, вернуться потом в Западную Европу через Прибалтийский край. Наконец он остановился на плане пробиться по Калужской дорого и вместо того чтобы возвращаться на запад через области, уже разоренные французской армией, вернуться туда через южные области России, где все ресурсы еще оставались нетронутыми.
***
В южной части Москвы, у заставы, одно из ее главных предместий примыкает к двум большим дорогам; обе они ведут в Калугу. Одна из них, что левее, самая старая, другая проложена позднее. На первой из них Кутузов только что разбил Мюрата. И по этой же дороге Наполеон вышел из Москвы 19 октября, объявив своим офицерам, что он пойдет к границам Польши через Калугу, Медынь, Юхнов, Ельню и Смоленск. Один из них, Рапп, заметил: «Уже поздно, и зима может захватить нас дорогой». Император ответил, что он должен был дать солдатам время поправиться, а раненым, находившимся в Москве, Можайске и Колотском, добраться до Смоленска. Затем, указав на небо, по-прежнему безоблачное, сказал: «Разве вы не узнаете моей звезды в этом сверкающем небе?» Но этот призыв к счастью противоречил мрачному выражению его лица и обнаруживал лишь деланное спокойствие.
Наполеон, вступивший в Москву с 90 тысячами строевых солдат и 20 000 больных и раненых, выходя из нее, имел больше 100 тысяч здоровых солдат, оставив в Москве 1200 раненых. Пребывание императора в Москве, несмотря на ежедневный потери, дало ему возможность: предоставить отдых пехоте, пополнить провиант войска и увеличить свои силы на 10 тысяч человек. Кроме того, удалось поместить часть раненых в госпитале, а остальных заблаговременно вывести из города. Но с первого же дня выступления Наполеон заметил, что его кавалерия и артиллерия едва волочили ноги.
Ужасное зрелище увеличило печальные предчувствия нашего вождя. Армия, еще накануне вышедшая из Москвы, двигалась без перерыва. В этой колонне, состоящей из 140 000 человек и приблизительно 50 000 лошадей всех пород, сто тысяч строевых солдат, шедших впереди в полном снаряжении с пушками и артиллерийскими повозками, еще могли напоминать своим видом прежних всемирных победителей, что же касается остальных, то они походили скорее на татарскую орду после удачного нашествия. На бесконечном расстоянии в три или четыре ряда тянулась пестрая вереница карет, фур, богатых экипажей и всевозможных повозок. Тут были и трофеи в виде русских, турецких и персидских знамен, и гигантский крест с колокольни Ивана Великого, и бородатые русские крестьяне, которые везли и несли нашу добычу, сами составляя часть ее; многие из наших собственноручно везли тачки, наполненные всем, что им удалось захватить; эти безумцы не хотели думать, что уже к вечеру им придется отказаться от своей непосильной ноши: охваченные бессмысленной жадностью, они забыли и о восьмистах милях пути и о предстоящих сражениях.
Особенно бросалась в глаза среди идущей в поход армии толпа людей всех национальностей, без формы, без оружия и слуг, громко ругавшихся на всех языках и подгонявших криками и ударами плохоньких лошаденок, впряженных веревочной упряжью в элегантные экипажи, наполненные добычей, уцелевшей от пожара, или съестными припасами. В этих экипажах ехали со своими детьми французские женщины, которые когда-то были счастливыми обитательницами Москвы, а теперь убегали от ненависти москвичей, — армия являлась для них единственным убежищем.
Несколько русских девок следовали за нами в качестве добровольных пленниц. Можно было подумать, что двигался какой-то караван кочевников или одна из армий древних времен, возвращавшаяся после великого нашествия с рабами и добычей.
Трудно было себе представить, как сможет регулярное войско тянуть за собой и сохранять такое количество тяжелых экипажей в течение столь длинного перехода.
Несмотря на ширину дороги и крики свиты, Наполеону с трудом удавалось пробираться сквозь эту невообразимую толкотню. Без сомнения, достаточно было попасть в узкий проход, ускорить движение или подвергнуться нападению казаков, чтобы избавиться от этой поклажи; но лишь судьба или неприятель могли облегчить нас от нее. Император же отлично сознавал, что он не имеет права ни упрекнуть своих солдат за захват этой с трудом приобретенной добычи, ни тем более отнять ее у них. Кроме того, так как награбленные вещи были спрятаны под съестными припасами, а император не имел возможности выдавать своим солдатам должный паек, то мог ли он запретить им уносить все это с собой? Наконец, ввиду того, что не хватало военных повозок, эти экипажи служили единственным спасением для больных и раненых.
Поэтому Наполеон безмолвно миновал длинный хвост своей армии и выехал на старую Калужскую дорогу. Он в течение нескольких часов двигался в этом направлении, объявив, что он идет поразить Кутузова на том самом месте, где русский полководец только что одержал победу. Но в середине дня, взобравшись на высоту Краснопахрского села, где он остановился, император неожиданно повернул направо вместе со всей своей армией и, двигаясь через поля, в три перехода достиг новой Калужской дороги.
Во время этого маневра полил дождь, испортил поперечные дороги и принудил Наполеона остановиться. Это было большим несчастьем. Лишь с большим трудом удалось извлечь из грязи наши орудия.
Несмотря на это, император удачно скрыл свое движение при помощи корпуса Нея и остатков кавалерии Мюрата, стоявших позади реки Мочи и в Воронове. Кутузов, введенный в заблуждение этой уловкой, продолжал ждать Великую армию на старой дороге, в то время, как она 23 октября, передвинувшись целиком на новую дорогу, должна была сделать всего лишь один переход, чтобы, благополучно миновав русских, опередить их на пути к Калуге...
23-го октября, в половине второго ночи, воздух был оглашен ужасным взрывом; обе армии были первое время удивлены, хотя все уже давно перестали удивляться, готовые ко всему.
Мортье выполнил приказ императора: Кремля не стало. Во все залы царского дворца были заложены бочки с порохом, точно так же, как и под своды, находившиеся под дворцом. Этот маршал, во главе восьми тысяч человек, остался возле вулкана, который мог взорваться от одной русской гранаты. Таким образом, он прикрывал выступление армии к Калуге и — различных пеших обозов к Можайску.
Из числа этих восьми тысяч человек, Мортье мог положиться едва на две тысячи; остальная часть, состоявшая из спешившихся кавалеристов, из людей, стекшихся из разных полков и из разных стран, не имевших ни одинаковых привычек, ни общих воспоминаний, не связанных, одним словом, никакой общностью интересов, — представляла собою скорее безпорядочную толпу, чем организованное войско: они неминуемо должны были рассеяться.
Инженерная сторона этого дела была поручена храброму и ученому полковнику Депрэ. Этот офицер прибыл из самой Испании; он только что, в начале сентября, был свидетелем отступления наших из Мадрида в Валенсию, в следующий месяц ему пришлось видеть новое отступление французов из Москвы в Вильну. Повсюду наши силы слабели.
На герцога Тревизского смотрели как на человека, обреченного на гибель. Прочие полководцы, его старые сотоварищи по походам, расстались с ним со слезами на глазах, а император, прощаясь с ним, сказал, что рассчитывает на его счастье, но что, впрочем, на войне нужно быть готовым ко всему. Мортье повиновался без колебания. Ему был отдан приказ охранять Кремль, затем, при выступлении, взорвать его и поджечь уцелевшие здания города. Эти последние распоряжения были посланы Наполеоном из села Красная Пахра. Выполнив их, Мортье должен был направиться к Верее и, соединившись с армией, составить ее арьергард...
Между тем, по мере того как Великая армия покидала Москву, казаки проникали в ее предместья, а Мортье удалился в Кремль. Эти казаки состояли разведчиками у десяти тысяч русских, которыми командовал Винценгероде. Этот иностранец, воспламененный ненавистью к Наполеону и обуреваемый желанием вернуть Москву и таким выдающимся геройским подвигом снискать себе в России новую родину, в своем увлечении оставил своих далеко за собой; миновав Грузины, он устремился к Китай-городу и Кремлю; презирая наши аванпосты, он попал в засаду и, видя, что его самого захватили в этом городе, который он пришел отнимать, он сразу переменил роль: замахав платком, он объявил себя парламентером.
Его привели к герцогу Тревизскому. Тут русский генерал стал дерзко восставать против совершенного над ним насилия. Мортье отвечал ему, что любого генерал-аншефа, являющегося таким образом, можно принять за слишком отважного солдата, а никак не за парламентера и что ему придется немедленно отдать свою шпагу. Тут, не рассчитывая более на обмен, русский генерал покорился и признал свою неосторожность.
Наконец, после четырех дней сопротивления, французы навсегда покинули этот зловещий город. Они увезли с собой четыреста человек раненых, но, удаляясь, наши заложили в скрытое и верное место искусно изготовленное вещество, которое уже пожирало медленное пламя; все было рассчитано: был известен; час, когда огню суждено было достичь огромных куч пороха, скрытых в фундаменте этих, обреченных на гибель дворцов.
Мортье поспешно удалился, но в то же время жадные казаки и грязные мужики, привлеченные, как говорили, жаждой добычи, стали стекаться со всех сторон; они стали прислушиваться, и, так как внешнее безмолвие, царившее в крепости, придало им наглости, они отважились проникнуть в Кремль; они стали подниматься, их руки, искавшие добычи, уже протягивались, как вдруг все они были уничтожены, раздавлены, подброшены в воздух вместе со стенами дворцов, которые они пришли грабить, и тридцатью тысячами ружей, оставленных там; затем, перемешавшись с обломками стен и оружия, оторванный части их тел падали далеко на землю, подобно ужасному дождю.
Под ногами Мортье земля дрожала. На десять миль дальше, в Фоминском, император слышал этот взрыв,
Филипп-Поль Сегюр
Граф Мишо – флигель-адъютанту А. И. Михайловскому-Данилевскому
Мой дорогой полковник!
После нашего вчерашнего разговора о событиях войны 12-го года, я думаю, мой дорогой, что доставлю вам удовольствие передачей небольшого разговора, который я имел честь вести с Его Величеством, нашим всемилостивейшим Императором 8-го сентября 1812 года. Он должен был бы составить эпоху в истории, показывая силу души нашего Монарха, плохо понятого теми, кто думал, что он готов заключить мир после потери Москвы.
Вы знаете, мой дорогой рыцарь, что я был послан маршалом Кутузовым отвезти известие Его Величеству об оставлении Москвы, огни которой освещали мне путь вплоть до самого Мурома; никогда сердце путешественника не было затронуто ощутительнее, чем мое в этот раз; русский сердцем и душою, хотя и иностранец, вестник одного из печальных событий лучшему из монархов, проезжающий через страну среди более полумиллиона жителей всех классов, которые выселяются, унося с собой только любовь к Отечеству, надежду на отмщение и безграничную преданность своему уважаемому монарху, поражаемый поочередно то тягостью своей миссии и скорбью обо всем, что я видел, то радостью, испытываемою мной, при виде повсюду вокруг себя народного энтузиазма, я прибыл 8-го утром в столицу, исполненный скорби о тех печальных известиях, которые мне предстоит передать. Приняв меня тотчас же по моем прибытии в своем кабинете, Его Величество уже по моему виду понял, что я не привез ничего утешительного...
«Вы привезли мне печальные известия, полковник?» — сказал он мне. — «Очень печальные», — ответил я ему: — «Оставление Москвы». — «Неужели же отдали мою древнюю столицу без боя?» — «Ваше Величество, окрестности Москвы не представляют никакой позиции, чтобы можно было отважиться на сражение, имея военные силы в меньшем числе, чем у неприятеля; маршал рассчитывал сделать лучше, сохраняя Вашему Величеству армию, потеря которой без спасения Москвы могла бы быть ужасным результатом сражения, но которая, благодаря только что доставленным Вашим Величеством подкреплениям, встречаемым мною со всех сторон, вскоре окажется даже переходящею в наступление и заставить неприятеля раскаяться в том, что он проник в недра ее государства...» — «Неприятель вошел в город?» — «Да, Ваше Величество, и город обратился в пепел тотчас по его входе туда; я оставил его весь в пламени». При этих словах глаза монарха поведали мне о состоянии его души, которое меня так взволновало, что я еле сдерживался... «Я вижу, полковник, по всему, происходящему с нами, что Провидение требует от нас великих жертв; я вполне готов всецело подчиниться Его воле. Но скажите мне, Мишо, каким вы оставили дух армии, видящей мою древнюю столицу, покидаемую без кровопролития; разве это не повлияло на умы солдат? Не заметили ли вы упадка духа?» — «Ваше Величество, вы мне позволите, — ответил я ему: — говорить с вами откровенно, как подобает военному человеку»... — «Полковник, я этого требую всегда, а в настоящий момент в особенности, я прошу вас говорить со мной так, как вы делали это в другое время; не скрывайте от меня ничего, я хочу знать безусловно все то, что есть». — «Ваше Величество, я оставил всю армию, начиная с начальников и до последнего солдата включительно, в ужасном, чрезвычайном страхе...» — «Как это, — возразил монарх с негодующим видом: — откуда могут рождаться страхи? Разве когда-либо мои русские позволяли каким-либо несчастиям сломить себя?»... — «Никогда, Ваше Величество. Они боятся только, как бы Ваше Величество по доброте сердечной не решились бы заключить мир; они сгорают от нетерпения вступить в бой и доказать монарху свое мужество и преданность ему ценою своей жизни»... — «Ах, вы меня успокаиваете, полковник (при этом он меня похлопал по плечу); итак, возвращайтесь в армию, скажите нашим храбрецам, всем моим верноподданным, всюду, где только вы будете проезжать, что, если у меня не останется ни одного солдата, я сам стану во главе моего дорогого дворянства, моих дорогих крестьян и употреблю все до последнего средства моей империи; она мне предлагает их еще больше, чем рассчитывают мои враги; но если только Судьбы Божий предопределили моей династии прекращение царствования на престоле моих предков, то я, истощив все до последнего средства, находящиеся в моей власти, отращу себе бороду до сих пор (при этом он показал рукой по пояс) и пойду есть картофель с последним из моих крестьян скорее, чем подпишу мир, позорный для моего Отечества и для моего дорогого народа, все жертвы которого, приносимые для меня, я умею ценить»... Затем, ушедши в глубину кабинета и вновь возвратившись быстрыми шагами с оживленным лицом, он сказал мне, сжимая мою руку в своей: «Полковник Мишо, не забывайте того, что я вам здесь говорил; может быть, мы когда-либо вспомним об этом с удовольствием. Наполеон или я, но вместе — он и я, мы царствовать не можем; я уж выучился понимать его; он меня больше не обманет»... Мне не удалось, мой дорогой, описать вам здесь состояние моей души при мысли о том счастии, которое я готовился возвестить армии.
«Ваше Величество! — ответил я ему, восхищенный всем, что только что слышал. — Ваше Величество в настоящий момент возвещаете славу своего народа и спасение Европы».
Граф Мишо